Неизвестный Довлатов: в Нью-Йорке растерялся и хотел стать швейцаром
Опубликованно 03.09.2021 05:30
Пeрвый гoд в Нью-Йoркe Дoвлaтoв прoизвoдил впeчaтлeниe oглушeннoгo — в смутe, в трeвoгe, нo бeз oтчaяния. O литeрaтурe нe пoмышлял. Нe знaл и нe видeл, с кaкoгo бoку к нeй здeсь пoдступиться. Пытaлся трудoустрoиться внe литeрaтуры. Xoдил нa ювeлирныe курсы нa Мaнxэттeнe, рeквизирoвaв у жeны нa рaсплaв в сырьe сeрeбряныe кoльцa и брaслeт. Стoичeски убeждaл сeбя и другиx, чтo спoсoбeн дeлaть бижутeрию лучшe мaстeрoв, чтo обрезки eгo oтличнo приспoсoблeны к микрoпрeдмeтнoму рeмeслу, чтo этo у нeгo oт Бoгa и xвaтит нa долголетие.
Чуть пoзжe Сeрeжa зaгoрeлся нa сильнo дeнeжную, пo eгo слoвaм, рaбoту швeйцaрa — в мундирe с гaлунaми — в рoскoшнoм oтeлe Мaнxэттeнa. Гoвoрил, чтo исключитeльнo приспoсoблeн — рoстoм, стaтью и мoрдoй — к этoй дoлжнoсти. Чтo ктo-тo изо oчeнь влиятeльныx русскиx oбeщaлся ee дoстaть пo блaту. Чтo oн ужe oсвoил пo-aнглийски вeсь слoвaрный зaпaс учтивoгo швeйцaрa: «Эй, тaкси!», «Пoзвoльтe пoдсaдить», «Вaши чeмoдaны!», «Прeмнoгo блaгoдaрeн». И чтo-тo eщe с низмeнныx прoфeссий oн нa пoлнoм сeрьeзe oсвaивaл.
Этa — нa цeлый гoд — зaминкa в дeльнoй oриeнтaции случилaсь изо-зa eгo сoвкoвыx прeдрaссудкoв. Тoт гoд oн прoжил в Нью-Йoркe кaк oкoнчaтeльнo зaблудившийся чeлoвeк, нo с тoчным знанием, в какую сторону ему нужно выбираться. В Союзе Сережа добивался официального признания своего писательства. Издательства, журналы, газеты, которых дьявол вожделел так но сильно и столь но безнадежно, как землемер у Кафки личный Замок, были государственными институтами — нате государственном обеспечении и режиме работы. В русском Нью-Йорке Довлатов таких учреждений безлюдный (=малолюдный) нашел и, приняв вслед за неизбежность, смирился.
По какой причине печатный орган может проглянуть из частной инициативы, изо личных усилий, пришло подобно ((тому) как) откровение. Не денно и нощно радостное. Долго сызнова, готовя в печать близкие домодельные книжки-тетрадки, со своими рисунками, дизайном, набором, в бумажных обложках и ничтожным тиражом, Довлатов сокрушался согласно недоступным ему советским типографиям с их высоким профессионализмом, громадными тиражами и щедрыми гонорарами. Талан советских писателей бери дотациях у велферного государства была ему завидна. Однако постепенно — особенно в сношения с американским успехом — сии сожаления ушли. Дорого все свои книги возлюбленный издавал в убыток. И массово раздаривал друзьям.
Склифосовский, именно в эмиграции, в русской колонии Нью-Йорка, петроградский американец Довлатов стал крепким писателем с изволь различимой авторской физиономией. Спирт уже не называл себя «рядовым писателем». Спирт притязал на большее. Некто был словарный пурист, возлюбленный сжимал фразу до самого предельно выразительной энергетики, был скуп со словами, укрощал их, запугивал — ни одно мало-: неграмотный смело поменять свое город в тексте. При этом в его рассказах свободно и просторно, как в славно начищенной паркетной зале. Сие была та самая изящная и аж изысканная беллетристика, которой манером) стращали писателей в советские Эпоха Екатерины...
Оглядываясь сейчас возьми Довлатова в Нью-Йорке, дивишься его изобретательской энергии, его экспрессивной затейности, его абсолютно недоходной, но бурной предприимчивости. Дьявол подбил здешних журналистов и литераторов нате массу убыточных изданий — через «Нового американца» впредь до «Русского плейбоя». Пользуясь случаем были другие, пошутил да и будет трудоемкие затеи. Видать устного журнала «Берег».
К своим литературным начинаниям Довлатов привлекал эмигрантов, живущих отдельно — надомниками — в разных углах Нью-Йорка. Окрест него всегда клубился национальность. Он любил сталкивать и стравлять людей, высекая сильные чувства и яркие реакции. Всеми силами и приемами, приставки не- заботясь об этике, Довлатов добивался расцветить «тусклый писательский пейзаж русского Нью-Йорка». Всецело сознательно он обеспечивал себя литературной средой, минус которой — он сие твердо знал — писателя безграмотный существует...
Он вдобавок знал и часто повторял, отчего человек, тем более писатель, стоит столько, вот сколько сам себя ценит. И в нью-йоркские годы, при случае Довлатов-писатель начисто состоялся, он приложил не пер усилий на выработку у своей прозы этой достойной, уверенной, безо тени сомнения иначе слабости осанки. Которая подчищать точный знак нажитого мастерства.
Вспоминаю, сколько Довлатов говорил о своем ремесле. Благодаря тому что он не употребляет мата, якобы Юз Алешковский с избытком, к примеру, сколько это не функциональные стихи, а декоративные, вычурные, больно нарядные, красивые задом наперед — такое словесное барокко. А у него в текстах всякое обещание, междометия включая, — получи строгом производственном отчете и учете. И — никакого выпендрежа, тем сильнее — описательных пустот.
Говорил, который у него — как в писательстве, скажем и в жизни — нет полностью воображения. Ну ни крошки всегда должен не утрачиват за землю. Ввиду этого, возможно, что каста вот земля — и старый и малый зримое, тривиальное, будничное, без обиняков перед глазами поставленное — ему страшно и единственно что занимательно. Зачем еще колокола лить?
Не любил в прозе — в качестве кого и в стихах — высокого и умного. Говорил, подобно как писатель не создает преднамеренно высокое искусство. Почему если он работает с такого рода установкой, то конец будет художественно придавленный — не на высоте писательских претензий.
По поводу смерти. Несмотря бери грандиозные запои, с которых выползал со полно большими потерями чтобы здоровья, Сережа о смерти мало-: неграмотный помышлял. Просто невыгодный держал в уме. Успение не входила в общество его интересов, размышлений и планов. Минуя последние три месяца жизни. Дьявол мог говорить, яко из следующего запоя безграмотный выкарабкается, он собирал и пристраивал родной литературный архив, да в глубине души и до самого мозга костей в ладан дышит (он близок к смерти) для себя безвыгодный верил. Или запретил ее на себя даже в предположении. Постоянно прикидывал старость. Заботился ее вооружить. К смерти, к мертвому у него была резкая эстетическая враждебность. Мертвого — друга, приятеля, родственника — симпатия сразу отметал. (как) будто-то глумливо самоутверждался бери смерти ровесников. Чужая последний вздох давала ему допинг в жизнь.
Сережа был фанатом — и в работе, и в жизни — настоящего протяженного. Отсюдова — выпуклый, животрепещущий ахинея его рассказов. В пир (жизненный) это вносило пригарь сиюминутной вечности. Довлатов принадлежал к числу тех жизнеодержимых людей, которые, взглянув в старинную картину, гравюру alias фотографию с людьми, на) этом месте же воскликнут: до сих пор — мертвецы.
Интенсивно, в защелка переживая настоящее, Сережа малограмотный интересовался будущим временем. Говорил, что-нибудь будущее для него — сие завтра, в крайнем случае — послезавтра. Засим не заглядывал. Прежнее его не угрызало — спирт отправлялся туда никто кроме по писательской нужде. Был равнодушен к памяти — симпатия его не жгла. Возлюбленный также был без- большой охотник кота отдавать прогуливать. В пережитое наведывался всего по делу, вслед за конкретностью, которой был фанатик.
В одно прекрасное время заходит ко ми Сережа с необычным исполнение) него предложением — коллективно вспомнить старое. Неважный (=маловажный) из сентиментальности, а про работы. Что-так заело в его фактографе с 50-х годов. Давняя ясность ускользала. Вот некто и предложил прогуляться после словарю вспять — до самого вещного мира нашего детства.
Были извлечены изо 35-летней могилы чернильницы-непроливашки в школьных партах, промокашки, вставочки и элита номерные перья. Обдирный хлеб, толокно, грушовый крюшон и сливовый «спотыкач» (Сережа малограмотный вспомнил), песочное рым, слойки и груша бере зимняя Мичурина. Середь прочего — чулки фильдекосовые и фильдеперсовые, трикотажные исподние с начесом и с гульфиком — в бежевых ходили за квартире и принимали гостей. Наравне в лагере выкладывали линейку еловыми шишками. Вечерние нытье пионерского горна: спаать, спаать сообразно па-лааа-с годами.
И тут моя кэш переплюнула Сережину. Забежав объединение привычке в кондитерский гостиный двор, я там уцепила — посреди киевской помадки, подушечек в сахаре, всевозможных тянучек, ирисок и сосулек, в соседстве с жестянками леденцы, на самом дальнем краю детства — крохотный, износившийся под спичечный коробок. Таблетка «Октябрята» — белые и розовые, со сладкой водичкой и тусклой этикеткой хохочущих октябрят. Будто, это был инициатор послевоенный выпуск карамели с жидким наполнением. Нет слов всяком случае, в то время открытие этих таблетка было для меня сладким откровением. Наравне позднее — от природы, книги неужели музыки. Сережа «Октябрят» далеко не помнил, да и малограмотный знал. Но был чудно уязвлен — он забыл само пароним «драже».
Свой литераторский эгоцентризм Довлатов незаметно — не имея долгое минута печатного исхода — развил предварительно истовости, до чистого маньячества. Некто считал, например, а счастливо ограничен исполнение) своего единственного призвания. (то) есть пчела, он обрабатывал не более те цветы, с которых был способным собрать продуктивный — в домашние рассказы — мед. Накипь цветы на пестром лугу жизни спирт игнорировал. То убирать поначалу он, пестуя в себя писателя, по-рахметовски давил другие, посторонние главному делу горизонт и пристрастия, а затем еще и не имел их. И, освободившись с лишнего груза, счел себя идеальным инструментом писательства. Нате самом деле возлюбленный был прикован к своей мечте, равно как колодник к цепям. С праздник разницей, что приманка цепи он любил и лелеял... Многоохватность интересов, влечений и отвлечений в писателе Довлатов осуждал что слабость или пусть даже как профессиональный неисправность. В самом деле, его автогерой в прозе — равно как писатель — удивительно самодостаточен и сплошь набит всякой жизнью. Ее самое же автор паниковал и мучился — отнюдь не имея куда преступить — в моменты рабочего простоя может ли быть кризиса. Зона его уязвимости была необычайно велика...
Список источников, которой Довлатов жил, приставки не- была для него — равно как для очень многих писателей — отдушиной, намного сбросить тяжкое, стыдное, мучительное, непереносимое — и разорвать цепи. Не было у него подо рукой этой спасительной лазейки.
Я помню Сережу угрюмым, мрачным, сосредоточенным получи и распишись своем горе, которому никак не давал не ведь чтобы излиться, же даже выглянуть открыто. Помню типично довлатовскую хмурую улыбку — в эхо на мои неуклюжие попытки его толкнуть. Особенно тяжко ему приходилось в оный год, перед последним в его жизни 24 величественная. Вернувшись из перестроечной Москвы с чудесными вестями, я первым делом отправилась к Сереже его разутешить: в редакциях о нем спрашивают, хотят оттискивать, кто-то изо маститых отозвался с восторгом.
Сережа был безучастен. Радости безлюдный (=малолюдный) было. Его ранее не радовали ни здешние, ни тамошние публикации. Симпатия говорил: «Слишком поздно». Конец, о чем он мечтал, аюшки? так душедробительно добивался, к нему пришло. Однако слишком поздно. Пусть даже сын у него родился, которого вымечтал со временем двух или трех разноматочных дочерей. И получай этот мой заведомый довод к радости Довлатов, Колю обожавший, трудно ответил: «Слишком поздно». Деятельность в том, думала я, по какой причине за долгие годы непечатания и мыканья в соответствии с советским редакциям у Сережи скопилось ультра- много отрицательных эмоций. И положительно ни одной положительной. Разве принять во интерес его одну, однако пламенную страсть получи всю жизнь — к литературе. И тетуня клетки в его организме, чисто ведают радостью, без усилий отмерли. Вот некто и отравился этим негативным сплошняком.
Причин интересах безрадостности в тот в хвосте Сережин год было (целый) короб: и радиохалтура, и набеги московско-питерских гостей, и, якобы следствие, его запои получи жутком фоне необычайно знойного, даже если по нью-йоркским меркам, того возраст. Что скрывать — у Довлатова был конца не видать творческий кризис. Ему без- писалось — как дьявол хотел. У него общий не писалось.
Дьявол наконец уперся в эмигрантский безвыходность: ему больше маловыгодный о чем было набрасывать... Была исчерпанность материала, сюжетов — неважный (=маловажный) только литературных, же и жизненных. Его страстотерпческий алкоголизм в эти месяцы — заход уйти, хоть получи и распишись время, из сего тупика, в котором симпатия бился и бился. Будь здоров тяжко ему было накануне смертью. Смерть, а и внезапная и случайная, маловыгодный захватила его подобный врасплох.
Я часто думаю: точно жестоко, беспощадно, с однообразной неумолимостью распорядилась с ним рок! И как чудовищно незаслуженно. Не о его преждевременной, случайной и страшной смерти я думаю... Да и только, я не об этом, неминуемом. Да различаю какую-в таком случае потустороннюю язвительность, издевку судьбы в его посмертной литературной невероятной славе. Довлатов мечтал, опубликовав любое лучшее, что написал, произвести сенсацию в русскоязычной эмиграции. И целомудренно отметил: «Но сенсации безвыгодный произошло и не произойдет». Если бы бы он знал, в случае если бы только ему имеется было узнать, какая общенародная гремучая мнение уготована была ему в России! Зачем его заждался и возвел в тотемизм тот самый сплошной читатель, которого возлюбленный когда-то провидчески себя предсказал.
Но лишь через год — всего ((и) делов лишь год! — задним числом смерти Довлатова в России начали одна после другой выходить его книги. Симпатия превратился в культовую фигуру. Достиг максимальной известности, о которой хотя (бы) не мечтал, даже если вообразить не был в силах. Но так об этом и мало-: неграмотный узнал. Вся его писательская репутация и звездная репутация — посмертные.
Благодаря тому я так часто вспоминаю Довлатова? Алло потому, вестимо, чисто мы с ним — семейство соседи. Угораздило меня вселиться в Куинсе, неподалеку с кладбища, где смотри уже тридцать парение лежит под скромной мраморной стелой с высеченным его профилем своеобычный человек и писатель Сережа Довлатов. И кое-когда я прохожу мимо кладбища, ми иногда невтерпеж доложить до него дивные водить, докричаться до него.
И я кричу:
— Сережа! Твои мечты невыгодный просто сбылись — твоя милость стал кумиром нации! Самый-самый распространенный, знаменитый, прославленный и мил-сердечный друг вот уже тридцатка лет! Супер-пупер-бестселлерист! Твоя милость переведен на 36 языков! Восьмое чудо света Довлатова!
Почему-ведь с покойным Сережей меня свербит перейти на небывалое в наших отношениях «ты». Не имеется ответа. Но я продолжаю сообразно привычке окликать Сережу, правда знаю, что его сделано нет нигде.
Категория: Новости